И было так отрадно, когда молодая жизнь врывалась ко мне шумными, беспорядочными волнами. Звонкие голосишки, крик, смех, беготня доносились в смягченных звуках до меня, когда Арсений распускал ребят на перемену. Я слышал, как Никитич кричал:
— Воду не разливать, землееды! Вот скажу Арсению Васильичу, чтобы он вам все ухи пооболтал!.. <?>
И мне так хотелось туда, к ребятам, посмотреть их славные лица, их стриженые и всклоченные головенки, погладить их, поговорить… И так жизнь, отзвуки которой долетали до меня и от которой я был оторван болезнью, казалась мне необычайно привлекательной и интересной…
28 февраля
Вчера была Катя. Она все такая же, какою знал я ее девочкой, — веселая щебетуха… Что-то много рассказывала она мне… И в первый раз она говорила со мной на «ты». Она теребила меня, смеялась, пела, целовала и кусала мои руки…
— Ты вставай скорей… поправляйся, — говорила она, — а то я серчать буду!.. Придет весна, загудут опять комарики, сады зацветут… И будем мы с тобой сидеть под вишней и на звездочки глядеть будем… Я буду каждый вечер приходить к тебе, лишь поправляйся, дорогой мой…
— А муж-то?
— О-о… Я его, как медведя, на веревке вожу! Он такой смирный… Да он и в лагери уйдет, на майское… на два месяца: он артиллерист… Если я захочу, все по-моему будет… Только ты лишь будь такой же, какой был вперед… Ты… свет мой тихий, ясный мой соколик…
Я смотрел на нее, и… в душе моей занималась музыка, чудная, нежная, сладостно-грустная, как прощальный поцелуй любимой женщины. Она росла, ширилась, трепетала в сердце, поднималась к горлу и излилась, наконец, теплыми, тихими слезами… Катя притихла, потом расплакалась и ушла… О чем же она заплакала? И вообще — какая она странная. И какая странная была наша любовь…
Сегодня я попросил Арсения привести ко мне третье отделение. Я хотел поговорить с ними, чтобы постарались хорошенько подготовиться к экзамену и не ударили бы в грязь лицом. Мысленно я заготовил им целую речь. Но… не сказал почти ничего.
Они столпились в дверях — мазаные, заветренные, милые мои мальчуганы. Глазенки их — черные, серые, голубые, ясные такие, смотрели на меня с выражением радости и жалости, некоторого испуга и изумления. А я был в валенках и теплой поддевке, такой худой, желтый и смешной, каким они никогда меня не видели… Впереди стоял Карташов, хорошенький, растрепанный и оживленный; должно быть, перед этим успел уже с кем-нибудь повозиться.
— Ну, как дела, ребятеши? — спросил я.
— Ничего, слава Богу! — послышался дружный ответ. И разом смолкли, опять глядят на меня широко раскрытыми глазами.
«Что же… еще бы им сказать?» — думал я, глядя в прелестные глазки Карташова и чувствуя тихую, умиленную радость, поднимавшуюся к горлу и глазам. Мне хотелось и засмеяться, и заплакать…
— Хорошо учитесь? — спросил я.
— Хорошо… Ничего… Не дюже… — послышались смешанные голоса.
— Надо постараться, экзамен не за горами… Постараться надо. Хорошенько…
Молчат.
— Может быть, мне не придется самому быть на экзамене: лечиться уеду, — так вот Арсений Васильевич вас повезет…
И вдруг сердце мое сжалось от невыразимой боли и жалости к самому себе и к ним… И я сказал совсем неожиданно:
— Может быть, не придется нам больше и увидеться… Так вот, ребята… в Священном писании сказано: «Будьте мудры, как змии, и кротки, как голуби»… Так и вы…
Слезы подступили у меня к горлу, и, как я ни старался их удержать, они горячими ручьями потекли по щекам, и я не мог больше говорить… Прелестные глаза Карташова, с навернувшимися слезами, всколыхнулись и на мгновение мелькнули передо мной, уплывая в окно; закачался Тарас Арбузов; кто-то забунел в голос за дверью и затем над самым моим ухом… Больше ничего я не видел и уж не помню, как их увел Арсении.
Вот я все мечтал о личном счастье, роптал, что жизнь безрадостна, однообразна и неинтересна. Нет! Лучше и интереснее жизни ничего нет на свете, какая бы она ни была — скорбная ли или веселая, трудная ли или привольная…
И как хочется мне теперь жить, быть здоровым, работать, учить и самому учиться…
А на дворе уже весна. Сегодня долго светило ко мне в окно солнце. Лучи его играли на полу, на стенах, на бумаге, разбросанной на столе, и на разноцветных флаконах с лекарствами… И как стало светло и бодро на душе! Опять она зазвучала радостным гимном свету, теплу, приволью и жизни… Сейчас в окно вижу голубое небо и белые круглые облачка, похожие на лебедей… Весна, весна… За спиной у меня точно вырастают крылья… Лишь взмахнуть ими, и полетишь в это голубое, бездонное, ослепительно-яркое пространство, в котором так чисто и привольно… Чувствую, как трепетно бьется мое сердце…
На этом обрывается дневник моего предшественника.
Текст по изданию: Крюков Ф.Д. Рассказы. Публицистика / Составление Ф. Г. Бирюкова. — М.: Советская Россия, 1990. С. 66–100.